Анатолий Бергер - Горесть неизреченная [сборник]
— «Вот ещё, — возразил Саша, — а на что ж их кормить?» Белый, тупорылый поросёнок, тонко хрюкая, пробегал мимо, но на полдороге Сашина рука с ножом остриём вверх, как из-под земли, очутилась под ним, и нож ударил под левую переднюю ножку и тут же вынырнул из широкой ранки. «Пусть побегает, — сказал Саша, — сам упадет». Поросёнок, слабея, тяжко дыша, стал над землёй, ножки подогнулись, он ткнулся рыльцем в землю. Видеть это было страшновато. «На то и кормим, — словно бы услышал меня Саша. — Что ж с ними ещё делать?»
Он начал разделывать поросёнка. Едва Лена опустила в кастрюлю курицу, ей уже был дан поросёнок, розовый и чистый. Саша отошёл в сторону, а я наблюдал работу Лены и подавал ей всё, что она просила, в общем, был на подхвате. Все звери двора — куры, свинья с поросятами, кот Бусик, тёлка, недавно купленная, — все подошли к Лене, совались к костру, нюхали кровь и брошенные внутренности своих собратьев, а при возможности старались утащить их. Бусик уже дрался за куриные потроха с курицей, пытавшейся у него их отнять; свинья, чавкая, пожирала что-то, отхрюкиваясь от кур и мотая рылом. Одна тёлка смотрела смирно. Подошёл Саша, поправил костёр, отогнал животных: «А ну, брысь, ишь припёрлись, не видали вас». Появилась Надя. Обед был готов, я достал водку, привезённую с собой. «Приезжайте к нам в Ленинград, — говорили мы с Леной, — там своими глазами Исаакиевский собор увидите, он не хуже Пизанской башни. Да и не падает притом», — добавили мы. «Ох, хотелось бы, так хотелось бы, — вздохнул Саша, — да больно дорога денежная». — «Может, сделаешь пару буфетов, скопишь», — сказал я. «Да нет, не хватит. Я бы пошёл к архитекторам, показал свой проект спасения башни. Видно, всю жизнь тут прожить придётся». — «А нам здесь нравится!» — воскликнул я. «И мне», — подтвердила Лена. «Это вы здесь ненадолго, а так бы Ленинград во сне видели каждую ночь». — «Я и вижу», — призналась Лена. «Вот то-то и оно. А я Пизанскую башню часто во сне вижу, вообще Италию». Надя покачала головой: «Всегда он такой». — «Хороший», — улыбнулся я.
Обед подходил к концу. Никогда в жизни я не ел такого свежего бульона, такой нежной поросятины. Уже веяло вечером, день уходил. Дети ложились спать, разбрелись по курятникам и стайкам звери, успокаиваясь после столь жестокого и сытого для них дня. Бусик давно валялся на печи, и им можно было размахивать туда-сюда, что и делал Сашин Вовка, а кот не просыпался и даже глаз не открывал. Легли спать и мы после долгих пререканий — кому на кровати: хозяева укладывали нас, а мы их, в конце концов, они настояли на своём и сами улеглись на полу.
Утром надо было уезжать. «Пишите нам, — говорили мы с Леной, — и приезжайте в Ленинград». — «Может, когда и сможем», — кивал головой Саша. Мы уехали. Через несколько месяцев в декабре кончилась моя ссылка. Ленинград превратился в явь. От Саши и Нади писем не было, но в следующем году наша бывшая хозяйка тётя Надя, с которой мы изредка переписывались, сообщила, что Саша умер, доконал его диабет. Жена его, Надя, нам так и не написала. Единственное, что я могу сделать сейчас для Саши — рассказать о нём что запомнил. Жаль, что не помогло ему мумиё.
* * *Сегодня утром лист пошёл —
По всей тайге, куда ни глянешь,
Слетает осени в подол
Медь, золото, багрец, багрянец.
И речка ловит на ходу
И гонит вдаль напропалую
Свою добычу золотую
У всех деревьев на виду.
И под ногами впрямь горит
Земля медлительно и пышно,
И каждый шелест говорит
Так явственно, что всюду слышно.
Курагино
* * *По Тубе пошла шуга,
По судьбе пошла туга,
И парому не пройти,
И до дому нет пути,
Уплывает хмурый лёд,
Убывает птичий лёт,
И снега кругом, снега.
По Тубе пошла шуга…
Курагино
* * *Перестал ходить паром,
Обивает снег пороги,
Баба тыкву на пороге
Рубит длинным топором.
Сыплет семечки на печь,
Разгораются уголья,
Пересыпанная солью
Русская играет речь.
А за окнами бело,
В белом крыши и заборы
И далёкие просторы,
Где вчера еще мело.
Курагино
* * *Река встаёт и громоздится,
Белея медленно кругом,
И лишь у берега дымится
Вода и лезет напролом.
К ней по истоптанному спуску
Идут, сбегают второпях,
И веет стариною русской
От коромысла на плечах.
Виденье призрачной эпохи,
Что разве в сердце и жива,
И вёдра тихие, как вздохи,
Качаются едва-едва…
Горесть неизреченная
I
Я буду объективен в каждом слове,
Пускай былое станет за строкой
И скажет, не боясь ни слёз, ни крови,
На призраки обид махнув рукой.
Ведь есть же что припомнить год за годом,
Была же в этой дружбе Божья весть!
Летели строки — дух не перевесть,
И город вырастал под небосводом,
А деревца на улице твоей
Вздыхали, и трамваи напоследок
Звенели нам во мгле ночных огней,
И дождик был таинственен и редок.
Припомнить ли высоких слов полёт,
О нет, не разговоры — монологи,
И то, что в грозный час произойдёт —
Припомнить ли печальные итоги …
II
По улице мы шли и заглянули
В какой-то двор, не знаю, отчего,
Как бы услышав в голубином гуле
С грядущим голосом строки родство.
Там у стены приземистой и тёмной
Желтея, деревцо тянулось ввысь,
Раскидывая ветки неуёмно,
И ты мне вдруг сказал: «Остановись.
Взгляни — вот лучшее».
И в самом деле,
Узнали будто осень мы в лицо,
А листья золочёные летели,
И медленно дрожало деревцо.
«Вот наши судьбы, наши вдохновенья —
В глухом дворе, у сумрачной стены
Возносим небесам благодаренья,
Но злато строк своих терять должны.
Кто подберёт?»
И мы ушли. И снова
Нас улицы кружили и вели,
Но я твоё навек запомнил слово,
И хмурый двор, и деревцо вдали.
III